Здесь надо было переждать рассвет, зафиксировать перемещения по опорнику и к следующей ночи откатиться к своим. Мы забились в эту промозглую трубу, как три бездомных пса. Пахло цементом и старой гарью. Буран достал тепловизор, приник к окуляру у края насыпи. Я сел спиной к бетонной стене, стараясь выровнять дыхание. В груди всё так же тупо и тяжело ворочался остывший свинец. Костик привалился ко мне плечом. — Север, — прошептал он одними губами. У него пар изо рта почти не шел. — А у нас в деревне сейчас яблоки антоновские падать начали. Знаешь, как пахнут? На всю веранду. Мать их в ведра собирает, а они желтые такие, холодные... Занесешь в дом, помоешь ледяной водой из колодца — аж зубы ломит. — Заткнись, Кость, — ровно сказал я. Без злобы. Просто чтобы он не растрачивал душу. На войне нельзя вспоминать яблоки. От воспоминаний броня трескается. — Не, правда, — он улыбнулся в темноте, я видел белизну его зубов. — Приедем — я тебе ведро привезу. Ей-богу. У нас сад огромный... — Кость. — Молчу. Буран вдруг тихо хрипнул: — Есть движение. Два на одиннадцать часов. С пулеметом. Пиши координаты, Север. Я быстро вбил цифры, которые Буран цедил сквозь зубы. Мы сработали идеально. Чисто. Без единого шороха. Мы засекли их дежурные огневые точки, сняли график смены постов, нашли слепую зону в их минном поле — ту самую тропу, по которой ночью можно было завести штурмовиков прямо им в брюхо. Когда на востоке небо начало наливаться мутным, пепельно-розовым молоком, пошел первый снег. Крупный, мокрый, абсолютно бесшумный. Он падал на растерзанную землю, оседал на ржавых остовах сгоревших БМП, прикрывал своей чистой, невинной простыней ошметки тел, оставшиеся в серой зоне с прошлого наката. — Уходим, — скомандовал Буран. — По серому успеем до наших окопов. Ноги в руки. Мы выскользнули из трубы. Странное дело — снег заглушил все звуки. Фронт будто вымер. Ни единого прилета. Ни далекого уханья тяжелой арты, ни трескотни автоматов. Только этот мягкий, шелестящий покров и мы трое, идущие цепочкой по краю перепаханного поля. И вдруг меня отпустило. Впервые за эти бесконечные, проклятые полгода свинцовый ком в груди дрогнул и растаял. Мне стало так легко, будто с плеч сняли шестидесятикилограммовый груз. Тело стало невесомым, послушным. Исчезла ноющая боль в пояснице, пропал вечный холод в кончиках пальцев. Мы вышли к нашей передовой лесопосадке. Впереди показался бруствер нашего передового окопа. Знакомый изгиб траншеи, знакомый накат из трех слоев бревен. Дошли. Боже мой, мы просто дошли. Живые. Костик обогнал меня, запрыгнул на бруствер, обернулся и засмеялся. Беззвучно, счастливо, раскинув руки, ловя губами падающие снежинки. — Дошли, Север! — крикнул он, и лицо у него было такое чистое, светлое, будто и не было этой ночи, не было грязи, не было этой проклятой водокачки. — Я же говорил! Свои! Буран стоял рядом со мной, опершись на автомат, и тоже улыбался — старый, угрюмый Буран, у которого на лице уже год не было ничего, кроме каменной усталости, улыбался уголками потрескавшихся губ. — Ну вот и всё, малой, — тихо сказал Буран. — Отмучились. Я сделал шаг к окопу, чтобы крикнуть дежурному, окликнуть парней, попросить горячего чаю из закопченного чайника... И тут я заметил тишину.
- 1
- 1